Перейти к основному контенту
История

Маша Рольникайте: В гетто я поняла папину фразу «Мы еще будем завидовать сосланным в Сибирь»

Правозащитники во Франции, в России и в других европейских странах обеспокоены распространением ксенофобских настроений, а также ростом ультраправых движений и числа преступлений на национальной почве. Чтобы напомнить о предыдущем европейском опыте поиска внутренних врагов и о Катастрофе, которой он завершился, RFI поговорило с Машей Рольникайте, бывшей узницей вильнюсского гетто и концентрационных лагерей.  

Маша Рольникайте
Маша Рольникайте lechaim.ru
Реклама

Дядя Маши, Мишель Рольникас - участник Сопротивления, был расстрелян в Париже в 1941 году. Сама Маша, которую называют русской Анной Франк, вместе с семьей – матерью, братом, двумя сестрами – была узницей Вильнюсского гетто. Когда в 1943 году гетто уничтожили, мать и младших детей расстреляли, а шестнадцатилетняя Маша попала в концентрационный лагерь.

Все это время она вела дневник, фрагменты которого сохранились, остальное она учила наизусть. О пережитом в гетто и лагерях Маша написала книгу «Я должна рассказать», которая вышла на русском языке в 1965 году с купюрами. В 2013 году книга была переиздана в задуманном автором варианте.

RFI: Вы предчувствовали, знали, что ждет вас, если придут немцы? Ведь были польские евреи, с которыми случилось все это значительно раньше.

Маша Рольникайте: Если учесть, что мне было 14 лет, то я не очень понимала. Но у меня застряло в памяти, и потом очень часто вспоминала папиного брата, который был совладельцем небольшого магазинчика в маленьком городке. Он и дедушка считались хозяевами, хотя там главной хозяйкой была бабушка.

Но когда пришла советская власть, их сослали, и папа вдруг бросил такую фразу: «Мы еще будем им завидовать, что их сослали в Сибирь». Тогда я не поняла этого. А в гетто я поняла.

Я знаю, что страх перед Гитлером был. Когда в 1937 году парижский дядя Михаль – Мишель приезжал на свадьбу своей сестры, и ему надо было из Литвы ехать обратно в Париж через Германию, бабушка и все очень волновались, как бы там не было провокаций, как он проедет живым. Это было.

Я только в 1941 году, когда началась война, и когда немцы пришли, и уже на третий день в городе были объявления, что евреям и то нельзя, и это нельзя, и звезды надо носить и т. д., и когда нас исключили из школы, вот тогда я поняла, что такое фашизм.

То, что я писала дневник, с одной стороны, это была старая школьная привычка: мы, девчонки, писали дневник. Там, ну, что записывали? Какую отметку поставил учитель, какой секрет доверила подруга. Но была такая, во-первых, потребность – писать.

А потом как бы увидела заново карту мира, которая у нас в классе висела над доской, и мир велик, и есть столько стран, где нет Гитлера, и что не будут знать правды. Надо, чтобы люди знали.

И писала я на языке идиш, хотя училась в литовской школе (еврейской тогда уже не было). И я писала на идиш еще и потому, что Вильнюс до того, как Сталин стал хозяином большим, принадлежал Польше. И Литва очень возмущалась и считала Каунас временной столицей, и мы в школе пели песню, что «мы без Вильнюса не успокоимся».

Так вот, в Вильнюсе был, в основном, польский язык и среди евреев. И я поняла, что если я буду писать по-литовски, как привыкла в школе, то меня не станет. Ведь все время было ощущение, что вот-вот, не этой ночью – другой ночью, не в эту акцию – в другую акцию угонят на расстрел. Что если люди найдут эти записки, они поймут и выбросят. А если будет на еврейском, может быть, сохранят. Поэтому я писала на идише.

И потом учила наизусть, уже по совету мамы. Дело не авторском самолюбии в 14-15-16 лет, а просто мне было жалко, чтобы это пропало. А наш палач Мурер, который, кроме всех этих, организовывал акции, массовые угоны на расстрел, проводил внезапные ревизии. Если находил одежду без звезды или что-нибудь – кусок хлеба не той выпечки – нам же в гетто пекли другой хлеб, который, скорее, напоминал глину – если находил что-нибудь такое запрещенное, угонял на расстрел то ли всю квартиру, то ли весь дом – как ему вздумается.

И мне было очень жаль, и все соседи знали, потому что эти записки лежали на подоконнике. Мы спали на полу, конечно, - 18 человек в комнате, – и половина подоконника была как бы нашим помещением, нашим гардеробом. Там лежали мои записки и коробка с двумя спичками, потому что спички в гетто были величайшим дефицитом. И все соседи знали: если появится во дворе Мурер, все это надо бросать в печь.

Мне было очень обидно. Я ворчала. Мама говорит: «Учи наизусть». Я учила, я повторяла, потом часть пропала, когда привезли в Кайзервальд. Но, благодаря тому, что я помнила наизусть, там нашли карандаш на стройке, писала на мешках из-под цемента. И рядом со мной оказалась в вагоне, когда нас везли, моя тезка – Маша Механик, учительница. А у меня – психология ученицы. Она меня спрашивала, я отвечала. Поэтому это сохранилось.

Вы в своей книге детально описываете, как пустеет гетто, так называемые «акции», когда людей отправляли в лес около поселка Понары на расстрел группами по нескольку тысяч человек. Но самый острый момент вашей книги, на мой взгляд, это момент, когда уничтожают гетто, вас отправляют в лагерь и разлучают с матерью и младшими братом и сестрой. И вы знаете, что их также отправляют на расстрел.

Знаете, сейчас в Израиле объявлен конкурс на рассказ о маме, чтобы выжившие люди рассказывали о своих матерях. Это было самое страшное. Я не знаю, где их, в каком лагере уничтожили – маму, сестренку и братика. Я только знаю, что когда отправляли не на работу (как нас – на работу молодых), когда отправляли эшелон на уничтожение, то в сопроводительной бумаге, письме, не знаю, как это назвать, было написано: «Возвращение нежелательно».

Они же не говорили, не употребляли слово «расстрел». «Особая обработка» они называли, если это газовая камера. Даже слова «ликвидация» не было. У меня много литературы есть на эту тему – нигде такого прямого нет.

Конечно, страшно. Даже не верится. Мне давно врачи запретили и говорить, и писать об этом, но я не могу. Потому что мало есть людей, понимаете, не все так запамятовали.

Многие старались избавиться, многие – просто профессия другая: кто инженер, одну я знаю – она была в Освенциме, но ей было 6 лет, и только знак на ручке, который был – номер, это давно уже заросло жиром. Она уже немолодая. Она ничего не помнит, ей нечего рассказывать. Поэтому так получается, что должна это делать я. И делаю.

РассылкаПолучайте новости в реальном времени с помощью уведомлений RFI

Скачайте приложение RFI и следите за международными новостями

Поделиться :
Страница не найдена

Запрошенный вами контент более не доступен или не существует.