rfi

Сейчас вы слушаете
  • Прямой эфир
  • Веб-радио
  • Последний выпуск новостей

Интервью Россия Культура Книги История ГУЛАГ СССР Мемориал

Опубликовано • Отредактировано

Как воспитать человека в нечеловеческих условиях: Ольга Громова о книге «Сахарный ребенок»

media
Автор повести «Сахарный ребенок» Ольга Громова Из личного архива

Во французском издательстве «Тетраморф» (Les éditions des Quatre Vivants), созданном при бенедиктинском католическом монастыре в Шампани, выходит книга Ольги Громовой «Сахарный ребенок». Одновременно эта детская повесть появится в новом «взрослом» варианте на русском языке в издательстве «КомпасГид». «Сахарный ребенок» — это история маленькой девочки, которая вместе с матерью оказалась в лагере жен изменников родины, а потом в ссылке в Киргизии. Ольга Громова написала эту повесть на основе воспоминаний Стеллы Натановны Нудольской через несколько лет после ее смерти. Этот художественный текст — о том, «как вырастить человека в нечеловеческих условиях». В интервью RFI Ольга Громова рассказала о новом издании, дружбе со Стеллой Нудольской, а также о том, почему ей пришлось до тошноты читать газету «Пионерская правда», чтобы написать эту книгу.


Почему вы решили рассказать эту историю от лица ребенка, а не делать классическую книгу мемуаров?

Строго говоря, она не совсем от лица ребенка. Все начинается с рассказа о том, что это — воспоминания. Писать совсем от лица ребенка я как раз не отважилась. Во-первых, это чрезвычайно трудная задача для любого писателя, даже для опытного, а для меня тем более. Я — вообще не писатель, и никогда в жизни не собиралась писать художественные тексты. Мне такая мысль в голову не приходила, при том что я много лет занималась журналистикой.

Я написала эту книгу как воспоминания о детстве — от первого лица, но все-таки как воспоминание. Иначе нам бы пришлось отказаться от взгляда взрослого человека. А писать в мемуарном жанре не хотела сама Стелла — она хотела, чтобы это была повесть для школьников. Школьники не любят читать мемуары, это не их жанр. Кроме того, мемуары сами по себе — вещь достаточно документальная, они не позволяют вмешательства. Мне же осталась незаконченная рукопись, брошенные на полуслове главы, где-то заметки на полях «записать вот это», «написать вот это», и я иногда не знала, что за этим стоит.

Вы решили написать художественный текст, не будучи писателем, потому что у вас не было выбора не делать этого, если я правильно понимаю.

Да, совершенно верно. Это именно тот случай, когда судьба поворачивает тебя и говорит: «Так, разворачивайся и иди в другую сторону». Ты начинаешь сопротивляться, вопить, что тебе туда не надо и ты вообще туда не собирался, а судьба говорит: «А кто тебя спрашивал?». Вот это тот самый случай. Меня никто не спрашивал, хочу ли я писать художественные тексты — не хочу, собираюсь я заниматься этой историей — не собираюсь. Просто так сложилось, что мне осталось домашнее задание. Меня иногда дети на встречах спрашивают: «Ну, вы не хотели, а что такого-то? Сделали — не сделали, она же не узнает». Но дело в том, что это очень трудно. Невозможно переступить через обещание, данное человеку, уходящему из жизни. Это угнетает и висит над тобой, пока не сделаешь.

Я честно скажу — рукопись ее мемуаров лежала долго, наверное, лет пять. Стеллы не стало в 2005 году. Последний год, когда она болела, ей и мне было не до рукописи. Потом, наверное, лет пять, я открывала этот текст, читала, перечитывала, говорила: «Громова, закрой, не порть материал, ты не знаешь, что с этим делать». У меня даже был момент, когда я присматривала хорошего писателя на нашем подростковом поле, чтобы подарить ему этот материал и взять с него честное слово, что он это сделает. Я даже писателя присмотрела.

Какого?

Писатель прекрасный, он бы сделал из этого куда более, может быть, сильную повесть, чем сделала я. Но в тот момент у него был огромный контракт с другим издательством на несколько лет. И он честно сказал: «Ольга Константиновна, никак не могу. Материал потрясающей силы, но сейчас никак. Я загнан в жесточайшие рамки сдачи трехтомника, и я ничего не могу сделать в ближайшие несколько лет. Поэтому либо через несколько лет, либо, пожалуйста, сами».

И вам пришлось все делать самой.

Бывает, что когда ты очень много о чем-то думаешь, то в какой момент у тебя в голове что-то перещелкивает, и ты вдруг понимаешь, что с этим можно сделать. Это ровно тот самый случай. Я мучалась, мучалась, открывала, закрывала, перечитывала, и потом вдруг в какой-то момент что-то щелкнуло в голове: о, я знаю, как это должно быть выстроено, я понимаю, что нужно убрать, что нужно сократить, я понимаю, где нужно дописать.

В послесловии вы рассказываете, что вы познакомились со Стеллой в 1988 году, она была вашей соседкой. На протяжении всех этих лет, что вы общались, она постепенно вам рассказывала о себе, о своем детстве, о своей матери, о своей жизни. Получается, ее история была с вами и на большом отрезке вашей собственной жизни тоже.

Вы знаете, первые годы я вообще ничего не слышала об этой части ее жизни. Она рассказывала о раннем московском детстве, тем более что мы находили много пересечений — я тоже из семьи старых москвичей, и у нас часто были одни и те же игры, при том что у нас 25 лет разницы. У нас были одни и те же игры в семьях, та же любимая музыка. Мои бабушка с дедом свободно говорили по-немецки и по-французски — я до сих пор жалею, что меня этому не научили. Мы находили много общего.

И еще она очень много рассказывала про свою работу. Как она работала на Чукотке, в Казахстане, на Камчатке. Как она на Чукотке параллельно преподавала в школе, работала пионервожатой, придумывала какие-то немыслимые вещи. Несколько лет я ничего не слышала о ссылке. Один раз она проговорилась — мы уже несколько лет были знакомы. Я как-то захожу к ней, а у нее на столе лежит толстый том — «Кобзарь» Тараса Шевченко по-украински. Я говорю: «Батюшки! Вы еще и украинский знаете?» «Ну, ты знаешь, — говорит, — сейчас уже плохо помню, и трудно читать (тем более Шевченко — XIX век, архаичный язык). Но в общем, я в детстве очень любила украинский, и знала, и говорила, и даже читала». А вот киргизский, говорит она, совсем забыла. Тут я, что называется, упала со стула: какой киргизский, девочка родилась в центре Москвы! Про немецкий и французский я знала — немецкий она помнила до конца жизни, а французский забыла совсем, потому что он был в основном устный. А про киргизский я никогда не слышала. «Откуда киргизский?» «Ну», — она делает неопределенный взмах рукой и говорит: «Мы там с мамой в ссылке были. Пришлось учить. Стыдно же не знать язык народа, рядом с которым ты живешь». «Но вот, — говорит, — видишь — практики нет, совсем забыла. Отдельные слова помню». Ну и выдает мне пару фраз по-киргизски. Так я первый раз услышала слово «ссылка». Дальше, конечно, стала к ней потихоньку приставать с расспросами.

Стелла Нудольская в 1988-м году Из личного архива Ольги Громовой

Она неохотно отвечала вначале?

Она неохотно отвечала — все-таки тяжело много вспоминать. Она отвечала неохотно, обрывочно. Но, конечно, я была бы не я, если бы рано или поздно не заставила ее писать воспоминания. Я ее долго уговаривала — ни в какую она не уговаривалась. Пока однажды я не упросила ее написать очерк. Он мне был по зарез нужен для газеты, в которой я тогда работала — педагогическая газета «1 сентября». Я готовила для нее материал о том, что такое 30 октября — День политзаключенного в СССР.

И об этом дне, как вы пишите, вы узнали от нее?

Да, я как раз узнала об этом от нее, стала копать материалы, набирать для публикации в том контексте, в котором мне это было нужно в моей газете, и упросила ее написать очерк о том, что такое быть ребенком врага народа. Собственно, с этого все и началось. Ну а дальше отвертеться от меня было невозможно. А когда, еще после первых публикаций в газете, ее пригласили в школу выступить перед гимназистами, которые читали взахлеб эти очерки про московское детство, про ссылку, про лагерь, то она поняла, насколько это нужно, насколько детям это интересно. Вот тут-то она стала писать. Это уже был, наверное, 1999-2000 год.

Как я понимаю, вам не хватало материала, в том числе по части киргизской ссылки? Как вы работали с архивными материалами и документами?

Как раз про киргизскую ссылку Стелла расписала очень подробно, и у меня скорее была задача сократить и обобщить познавательную часть, чтобы это местами не уходило, условно говоря, в энциклопедию. У нее много деталей было расписано очень подробно — как готовят саманные кирпичи, как готовят каймак, как устроен аул и чем отличается поселение с юртами от аула. Хотя, конечно, художественной части мне не хватало. Тут мне сильно повезло с коллегой моей подруги — он оказался бывшим учителем русского языка и литературы в Киргизии. Вот тут-то он мне и помогал, рассказывая про то, как это выглядит.

Cтраница из рукописи Стеллы Нудольской с рисунком лагеря Из личного архива Ольги Громовой

А не хватало мне материала в исторических частностях — как говорили, что пели, о чем думали, вот что играли, а во что не играли. Тут, конечно, интернет нам в помощь — слава богу, очень много материалов оцифровано. Например, для того, чтобы написать сцену принятия в пионеры, а потом — исключения из пионеров, мне пришлось до тошноты читать газету «Пионерская правда» за эти годы. Я же пионерка других годов — конца 1960-х, и вся лексика другая. У Стеллы совсем ничего про это не было написано, кроме одной устно брошенной фразы: «Знаешь, меня из пионеров исключили за то, что я портреты врагов народа в учебнике не закрасила». И больше ничего не было, и спросить уже некого. Пришлось достраивать целиком всю сцену. Я начинаю писать и понимаю, что у меня идет лексика моего времени — моего времени лозунги, моего времени речи, которые могли произносить на пионерском сборе. Никак мне эта лексика не давалась. Пришлось читать «Пионерскую правду» до тех пор, пока у меня от зубов не стали отскакивать эти речи, которые в повести произносит, например, директриса. Деталь, что директор, а не старшая пионервожатая выступает на пионерской линейке по поводу исключения из пионеров, — это тоже деталь оттуда, с тех времен.

Приходилось, конечно, выверять все даты, потому что понятно, что ошибки память могут быть любые. Приходилось проверять соотношения дат, приказов, распоряжений, тенденций и так далее. Например, приказ о высылке детей врагов народа и даты их высылки не совпадают.

В этой книге очень много радостных моментов, несмотря на ужас положения, в котором оказались Стелла и ее мама. Откуда этот оптимизм? Был ли он у самой Стеллы, или это ваш, как автора, сознательный выбор для того, чтобы не травмировать того юного читателя, которому вы адресуете эту повесть?

Мой сознательный выбор заключался только в том, чтобы всеми силами это сохранить, потому что это есть у Стеллы, и это у Стеллы было всегда — и в жизни, и в мемуарах. Главная ее мысль была как раз в том, что в конечном счете хороших людей всегда больше, и это видно, особенно когда им всем тяжело. Однажды на встрече с гимназистами — я увидела потом эти видеозаписи — она так и сказала: «Хороших людей всегда больше, особенно когда тяжко».

Люди, которые все это пережили, очень часто чувствуют себя обиженными, обделенными на всю оставшуюся жизнь. Я таких людей знала. Но я знала и других. Стелла относилась вот к этим другим, которые умудрились сохранить человеческое позитивное отношение к жизни. Поэтому моя главная задача была — только это сохранить. Может быть, чуть подчеркнуть.

Сейчас в России готовится «взрослое» издание повести?

Да, ровно полчаса назад я отправила последнюю правку по верстке этого издания, и я надеюсь, что сегодня вечером оно уйдет в печать (интервью было записано днем в пятницу, 7 сентября. — RFI). Это издание очень интересное. Мы решили повесть сохранить как есть, но дополнили книгу почти таким же объемом других материалов. Во-первых, там очень большие мои комментарии со ссылками на документы, с историями о том, как и что я проверяла, откуда что взялось, почему в повести есть факты и даты, которые не совпадают с официальной историей, где ошибка памяти и почему я ее сохранила, а где это реальное несовпадение с официальными документами. Дело в том, что несовпадение с официальными документами — это особая страница в истории СССР, потому что плановое хозяйство — везде плановое хозяйство, в том числе в этой страшной сфере. Там тоже хватало подтасовок, правок дат для того, чтобы уложиться в нужный план, в отчетность, чтобы начальство в нужном месте хорошо выглядело. Поэтому комментарии получились очень длинные, очень подробные — про песни, про письма, про то, что папа писал из лагеря, что удалось узнать про дальнейшую судьбу героев, про то, какие герои из воспоминаний, а какие герои добавились.

Например, история девочки Фриды не из воспоминаний Стеллы.  В воспоминаниях Стеллы есть одна фраза: «В наш класс пришла девочка из семьи беженцев с южной Украины, бежавших от фашистов из горящего еврейского местечка. И я только в 1943 году узнала о том, что евреев сознательно уничтожали, а слово геноцид мы тогда вообще не знали». Но история Фриды — это история, рассказанная мне другой женщиной за много лет до того, как я писала повесть. Я вдруг вспомнила эту удивительную историю о том, как бабушка выгнала невестку и детей в лес и не пошла с ними сама, боясь, что не дойдет и будет им обузой. Бабушка погибла вместе со всем еврейским населением, а женщина и дети спаслись. Потерявшуюся девочку подобрала украинская семья и вырастила, как свою, выправила документы, как на свою племянницу. Так женщина и прожила всю жизнь Галиной Ивановной, а вовсе не с тем именем, которым ее звали при рождении.

Стелла Нудольская с матерью и няней перед отъездом в лагерь Из личного архива Ольги Громовой

Кроме того, книга снабжена большой статьей — на мой взгляд, совершенно блистательной — нашего крупного педагога Евгения Ямбурга. Он пишет о том, о чем я совсем не говорила: о роли матери в повести. Какие задачи мама перед собой ставила, как она их выполняла и как вырастить человека в нечеловеческих условиях.

Образ матери в книге действительно невероятный. Она кажется практически сверхчеловеком. Для любого ребенка — мать всегда в некотором смысле сверхчеловек, но мать Стеллы все время дает ей очень важные уроки, несмотря на ужас, внутри которого они находятся.

Стелла, когда публиковала первые очерки, взяла девичью фамилию матери. Нудольская. Когда я ее спросила почему, она сказала: «Ты знаешь, в конечном счете, все что во мне есть — это моя мама. Если бы не она, во-первых, я бы там просто не выжила. А во-вторых, кем бы я стала, это еще неизвестно». Для нее мама действительно была сверхчеловеком. Стелла признавалась, что мама была при этом человеком очень жестким, что с возрастом с ней стало очень тяжело жить. Железная женщина — это про нее. А железные люди легкими не бывают.

Когда вы узнали, что на французском языке книга выйдет в монастырском издательстве, вы удивились?

Очень сильно. Потом посмотрела профиль издательства и поняла, что в этом есть своя логика. Другая, не такая, как у наших издателей на детском рынке. Кстати, отчасти именно появление французской версии подвигло нас на создание «взрослого» издания в России.

Обложка французского издания повести Ольги Громовой «Сахарный ребенок» © Editions des Quatre Vivants

Когда книга выходила в Бельгии, а она выходила на голландском языке, я спросила переводчицу: «Зачем это бельгийцам?». Я бы не удивилась, если бы это была страна, в которой пережили что-то подобное. Таких стран много, не один Советский Союз. Но Бельгия? Зачем им советская история? Но здесь же дело не в советской истории. Здесь дело в том, что для бельгийского читателя-подростка это будет книга о том, как вырастить человека в нечеловеческих условиях. А какими эти нечеловеческие условия оказываются? В данном случае они оказались советскими, но могли оказаться любыми другими. Для бельгийцев важна была эта сторона, а не историческая, как для нас. И в этом тоже есть своя логика.

Для вас успех этой книги в России — я знаю, что было несколько переизданий — оказался неожиданным?

Абсолютно. Я считала, что мое счастье, что нашелся издатель. И я считала, что если разойдется первый тираж (а он был весьма скромным по российским меркам, 2000 экземпляров), то и слава богу, будем считать, что я свою миссию выполнила. Все остальное было для меня неожиданностью. В этом большая заслуга издательства, которое очень много сделало для продвижения книги.

Сегодня в России снова остро стоит вопрос сохранения исторической памяти. Что вы об этом думаете?

Очевидно, что историческую память надо сохранять. Вопрос же в том, что понимать под исторической памятью и ее сохранением. Официальная линия этой исторической памяти заключается в том, что какую-то часть мы сохраняем, а какую-то мы стараемся аккуратненько обойти. И в лучшем случае об этом не разговаривать. На мой взгляд, это совершенно неправильно. Кроме того, ура-патриотические вопли вокруг нашей истории — это тоже не лучшее, что можно придумать для воспитания патриотизма.

Я изо всех скромных сил делаю что-то, чтобы историческая память сохранялась не только в той социальной части, которая нравится нашим официальным пропагандистам.

В этом смысле «взрослое» издание «Сахарного ребенка» это тоже шаг в сторону сохранения памяти?

Разумеется. В новом издании много об историческом контексте повести. Кроме того, там приведена целая статья из материалов международного общества «Мемориал» о том, что такое 30 октября — День политзаключенного в СССР. Это движение возникло в Советском Союзе как способ сопротивления политзаключенных, представляете? Я, например, не могла себе представить. У меня до сих пор не укладывается в голове, как люди, сидящие в советских тюрьмах, умудрялись объединяться в борьбе за права политических заключенных и за свободу слова. Это совершенно фантастическая история. Сейчас об этом практически не говорят. Сейчас у нас 30 октября официально называется «днем памяти жертв политических репрессий». При этом считается, что современных политических репрессий у нас не существует.